Кафка не в бровь, а в глаз
Показанный в Авиньоне спектакль Андреаса Кригенбурга "Процесс" оказался одним из немногих подтверждений того, что знаменитый форум Европы интересуют сейчас не только нетрадиционные театральные формы, но и театр в привычном понимании этого слова.
Авиньонский фестиваль уже не первый год является форпостом театрального авангарда, но в последнее время (под водительством Венсана Бодрийе и Гортензии Аршамбо) он стал предлагать зрителям "неформатные" спектакли в небывалом количестве и порой весьма неудовлетворительном качестве. Это заставило задуматься над судьбой престижного форума и театра вообще. Новации хороши, когда речь идет о мастерах такого уровня, как Кристоф Марталер или Алан Платель, но когда поиском новых форм озабочены малоталантливые горлопаны, толпами стекающиеся в жаркий прованский город, ей-богу, начинаешь испытывать ностальгию по "немодным" постановкам, в которых зрители сидят в зале, а артисты играют на сцене, и у них есть некий классический текст, который надо как-то освоить... В таких постановках, даже если они в целом плохи, нет-нет, да и попадется интересно сыгранная роль, да и текст хорошей пьесы (или романа) приятно бывает освежить в памяти. В скверном авангардном опусе не сыщешь даже таких отрадных бонусов.
Спектакль одного из самых интересных режиссеров Германии Андреаса Кригенбурга - это приятное исключение из нынешнего авиньонского правила. Тут налицо все составляющие качественного спектакля - великий текст (спектакль, как несложно догадаться, поставлен по неоконченному роману Франца Кафки), умная режиссура, прекрасная игра артистов и совершенно сногсшибательная декорация. Когда пожарный занавес, перед которым разыгрывается пролог, поднимается, публика разных стран (а мне доводилось до Авиньона видеть "Процесс" и в Берлине, и в Вене) издает вздох восхищения.
Невысокий женоподобный человек в черном костюме в прологе сообщает публике, что теперь мы все находимся под наблюдением. Сценография в буквальном смысле материализует его слова. Она представляет собой огромный - во все зеркало сцены - глаз, и становится главной площадкой, на которой разыгрывается действие спектакля. Зрачок глаза есть одновременно комната Йозефа К. с кроватью, стульями и прочими предметами обстановки. Большую часть времени этот "зрачок", как и весь "глаз" стоит вертикально, а значит, вертикально поставлены тут и все предметы мебели, и артисты, перемещаясь по этой отвесной плоскости, вставая с постели, печатая на пишущей машинке, производя обыск в квартире, являют чудеса ловкости.
Но иногда зрачок начинает, как аттракцион в каком-нибудь луна-парке, еще и вращаться, а вращаясь, он порой меняет угол наклона, так что положенное на минималистскую музыку представление Кригенбурга похоже немного на акробатический модерн-данс. То, как изворачиваются герои, пытаясь не сорваться с этой иногда отвесной, иногда покатой, иногда раскручивающейся словно центрифуга плоскости, физически передает конвульсивные усилия маленького человека, пытающегося не выпасть из социума. Одно неверное движение - и ты лузер. И тебя уже не спасти.
Во второй части спектакля зрачок лишен всякой мебели и всяких примет быта. На нем оставлены лишь штыри, на которых держались некогда столы, кровати, стулья. И герои висят на этих штырях, словно маленькие черные насекомые, наколотые на иглы. Надо бы пояснить, что за герои действуют в "Процессе" Кригенбурга. Это хрупкие и юркие андрогины, большую часть времени лишенные каких-либо индивидуальных характеристик. Их играют восемь артистов, четыре мужчины и четыре женщины, немного похожие на Чарли Чаплина (хотя на сходстве этом не настаивают) и, безусловно, похожие на клерков. У них зализанные с пробором прически, маленькие усики и мертвенно-бледные лица. Противопоставление Йозефа К. абсурдному миру тут снято. Текст автора и текст героев распределен между клерками так, что каждый из них немножечко Йозеф К. Каждому можно предъявить обвинение. Просто порой кто-то из этих Йозефов К. становится дядюшкой героя, кто-то следователем, а кто-то деловитой хозяйкой пансиона.
Кригенбург очень точно передает механистичность, неодушевленность кафкианского мира, но при этом педалирует в романе не столько уязвимость человека перед лицом абсурдного бытия, сколько взаимозаменяемость героев, в которых это бытие воплощено. Ведь каждый из этих вроде бы совершенно безобидных Йозефов К., вероятно, сам того не желая, оказывается для кого-то следователем, а для кого-то даже и палачом, наглядно демонстрируя тезис Ханны Арендт о "банальности зла".
Буквально все артисты, занятые в спектакле (а спектакль поставлен в лучшем сегодня театре Германии - мюнхенском "Каммершпиле"), играют безупречно, вдруг обретая на время индивидуальные черты, а потом вновь незаметно сливаясь с безликой массой. И их высокая театральная выучка, которую все реже и реже можно увидеть на фестивале, лишний раз убеждает, что дело, как говаривал помудревший Константин Треплев, "не в старых и не в новых формах", а в наличии у художника золотого запаса интересных мыслей и видимого простым человеческим (а не огромным сценографическим) глазом мастерства.