Ничья без правил
После затянувшегося двухлетнего затворничества любимец московских критиков Миндаугас Карбаускис вернулся в театральную семью. На сцене РАМТа он поставил спектакль "Ничья длится мгновение" о шахматной партии в еврейском гетто, ставка в которой - жизнь.
Первым делом надо бы сказать добрые слова в адрес самого РАМТа. Мало того, что корабль, ведомый Алексеем Бородиным, в последнее время взял к себе на борт целый выводок молодых режиссеров, дав им возможность выпустить тут рекордное количество премьер. Команда театра исхитрилась сговориться о постановке с крайне несговорчивым и жутко разборчивым Миндаугасом Карбаускисом. Чем прельстили, не знаю, но именно благодаря РАМТу на наше театральное поле вернулся еще один - причем чрезвычайно сильный - игрок.
Возвращение это ясно доказало, что Карбаускис - режиссер одной (впрочем, чрезвычайно обширной) темы в искусстве. Он вышел на нее уже в первом своем спектакле и, похоже, сворачивать с однажды найденной столбовой дороги не собирается. Карбаускис исследует жизнь как преддверие смерти и поверяет смертью жизнь. О чем бы он ни ставил свои спектакли, он ставит их о бездне небытия, неизбежно поглощающей всех обретших бытие. О притаившейся в этой бездне тайне, которую нам не разгадать. О мужестве добровольно заглянуть в бездну. Стоицизм - то единственное, что может противопоставить человек этой бездне. Никаких иных точек опоры в мире, творимом на сцене Карбаускисом, нет.
Было интересно понять, какие новые обертоны появятся в этой теме после двухлетнего молчания. Ведь зачем-то художник держал паузу? На этот естественный вопрос новый спектакль известного режиссера дает страшноватый ответ.
В основе постановки лежит малоизвестный у нас роман Ицхокаса Мераса "Ничья длится мгновение" о жизни (и, разумеется, смерти) в еврейском гетто. Большинство сюжетных линий связано с многодетной семьей Авраама Липмана, и все они так или иначе ведут к финальному эпизоду: последний из оставшихся в живых сыновей Авраама - гениально одаренный шахматист Исаак должен сыграть партию с комендантом лагеря. Ставка в игре - жизнь еврейских детей. Если Исаак выиграет - он погибнет, но дети останутся живы. Если проиграет - то выживет, но погибнут дети. Стоит ли говорить, что представить на сцене этот сюжет - равно как и все прочие мини-сюжеты романа (суицид брата Исаака, боящегося выдать на допросе у коменданта местонахождение подпольных складов с оружием, казнь младшей сестренки героя, которую немцы повесили вместе с укрывавшей ее литовской семьей) - без надрыва и надсада, не впав ни в сентиментальность, ни в пафос, ни в нравоучение, чрезвычайно сложно. Эти подводные рифы Карбаускис (тут как раз и сказывается высокий класс режиссуры) благополучно миновал. Но тут же натолкнулся на иные - куда более опасные - рифы. Его главный сценический прием - предельный аскетизм. Он ощущается и в сценографии спектакля: гетто похоже на зал, где проходит шахматный турнир. И в самой интонации повествования: о самых страшных, душераздирающих событиях артисты РАМТа сообщают сдержанно, почти буднично. "Мне раздробили пальцы..." "Мой муж погиб..." "Наших детей увезли..." "Я надел на шею петлю..." Эта будничность одновременно убаюкивает и заставляет содрогнуться. Сострадать героям спектакля решительно невозможно. Даже безусловно хорошим артистам, таким как Илья Исаев (Авраам), тут явно не хватает объема характера. Того, что превращает безликую жертву в конкретного человека из плоти и крови с недостатками, достоинствами, смешными чертами. Тут даже возненавидеть сложно. Ибо палач в красивой форме (Степан Морозов) тут тоже не человек, а какая-то функция. Какой-то бич, точнее, хлыст божий (именно хлыст он все время держит в руке).
В этом-то и есть новация Карбаускиса. Неожиданная, прямо скажем, новация. Ведь от умного человека ждешь диалектичности ситуаций, неоднозначности характеров, фантасмагорического или гротескного решения темы. Но ничего подобного в спектакле нет. Тут, как в шахматах, все окрашено в белый и черный цвета. Вот жертвы, а вот нехороший палач. Вот страдания, а вот ужас бытия! Извольте взглянуть ему в глаза и не зажмуриться. Вас учили воспринимать Холокост как чудовищное отклонение от нормы. А я покажу вам его как будничную данность. Вся жизнь есть гетто, из которого выход один - известно какой. И если вы хотите сострадать, то сострадайте людям вообще, ибо все они - жертвы, и каждый имеет возможность стать стоиком. Может быть, с точки зрения некоей надмирной философии такой подход к теме Холокоста и возможен. Но философия театра (а таковая тоже, если задуматься, существует) ей всячески сопротивляется. И внутри меня, как зрителя, тоже что-то сопротивляется. Такой аскетизм и такой стоицизм, ей-богу, хуже любого пафоса и надрыва. В нем нет простой, казалось бы, вещи - душевной теплоты. Так же как в навязчивых размышлениях режиссера о смерти на сей раз нет жизни. Того волшебного дыхания сцены, которое было в лучших спектаклях Карбаускиса и которое делает любое философское построение фактом искусства, а не спекуляцией (употребим на сей раз это слово только в хорошем смысле) одного очень умного человека.